– О, пустяки, не стоит извиняться. Давайте забудем это.
– Я охотно забуду, что был груб с вами. Но каждое мое слово было истинной правдой.
Он подошел к ней ближе. Она отшатнулась.
– Зачем вы говорите об этом снова? Я уже все давно позабыла. – Она повернулась к нему спиной и пошла по дорожке. Он нагнал ее.
– Я должен говорить об этом, Урсула. Вы не понимаете, как я люблю вас! Вы не знаете, как я страдал всю эту неделю. Почему вы убегаете от меня?
– Пойдемте лучше в дом. Мама ждет гостей.
– Не может быть, чтобы вы любили того человека. Я прочел бы это в ваших глазах.
– Простите, но мне пора идти. Так когда же вы едете в отпуск на родину?
– В июле, – с трудом вымолвил он.
– Подумайте, как удачно! В июле ко мне приедет жених, ему понадобится комната.
– Я ни за что не отдам вас этому человеку, Урсула!
– Выбросьте это из головы. Иначе мама предложит вам съехать с квартиры.
Он уговаривал ее еще два месяца. Он снова стал замкнутым, как в детстве; раз ему нельзя быть с Урсулой, он хотел быть наедине с собой, чтобы никто не мешал ему думать о ней. С товарищами в магазине он держался холодно. Свет, который зажгла в нем любовь к Урсуле, снова померк: теперь он был тем же угрюмым подростком, каким его привыкли видеть родители в Зюндерте.
Наступил июль, Винсент получил отпуск. Ему не хотелось уезжать из Лондона на целых две недели. У него было такое чувство, что Урсула не сможет любить другого, пока он, Винсент, живет с ней под одной крышей.
Он сошел в гостиную, где сидели Урсула и ее мать. Они многозначительно переглянулись.
– Я беру с собой только один саквояж, мадам Луайе, – сказал он. – Все остальные вещи я оставляю в комнате. Вот вам деньги за две недели, пока я буду в отъезде.
– Мне кажется, вам лучше бы забрать все ваши вещи, господин Ван Гог, – отозвалась мадам Луайе.
– Почему?
– Я сдала вашу комнату с будущего понедельника. Мы считаем, что будет лучше, если вы снимете квартиру в другом месте.
– Мы?
Он повернулся и взглянул на Урсулу из—под своих тяжелых бровей. Его взгляд был полон недоумения.
– Да, мы, – ответила за нее мать. – Жених моей дочери пишет, что не желает видеть вас в доме. Я склонна думать, господин Ван Гог, что будет лучше, если вы навсегда забудете дорогу к нам.
Теодор Ван Гог приехал на станцию Бреда встречать сына. На нем был тяжелый черный пасторский сюртук, жилет с широкими отворотами, белая накрахмаленная рубашка и огромный черный галстук в виде банта, из—под которого виднелась лишь узенькая полоска высокого воротничка. Винсент быстро взглянул в лицо отца и снопа увидел в нем две знакомые особенности: веко правого глаза было опущено гораздо ниже левого, закрывая его почти до половины, а левая сторона рта была тонкая и сухая, тогда как правая – полная и чувственная. Глаза у пего были смиренные, они, казалось, говорили: «Это всего—навсего я».
Жители Зюндерта нередко видели, как пастор Теодор, надев шелковый цилиндр, ходил навещать бедных.
До конца своих дней он не мог понять, почему судьба не проявила к нему большей благосклонности. Он считал, что ему давно уже должны бы дать крупный приход в Амстердаме или в Гааге. Прихожане в Зюндерте называли его «дорогим учителем», он был образован, имел доброе сердце, выдающиеся духовные достоинства, в служении богу не зная усталости. И, однако, вот уже двадцать пять лет он прозябал в безвестности в маленькой деревеньке Зюндерт. Из шести братьев Ван Гогов он один не занял в своей стране достойного места.
Деревянный пасторский дом в Зюндерте, где родился Винсент, стоял напротив рыночной площади и здания управы. За кухней был разбит сад, там росли акации, среди заботливо взлелеянных цветов бежали тропинки. Церковь – легкое деревянное сооружение – пряталась за деревьями, тут же, поблизости от сада. В церкви было два маленьких готических окна из простого стекла, дюжина грубых скамей, расставленных на деревянном полу, в стены было вделано несколько жаровен. Ступени у задней стены вели к старенькому органу. Все здесь было сурово, просто, все пропитано духом Кальвина, духом его учения.
Мать Винсента, Анна—Корнелия, ждала их, глядя в окно, – повозка не успела еще остановиться, как она уже отворила дверь. В первую же минуту, когда она с нежностью обняла сына, прижав его к своей тучной груди, Анна– Корнелия почувствовала, что с ее мальчиком творится что—то неладное.
– Myn liev zoon [мой дорогой сын (голл.)], – шептала она. – Мой Винсент.
Ее глаза, порой голубые, порой зеленые, всегда были широко открыты; ласковые и проницательные, они видели все и никого не осуждали слишком сурово. Вниз от ноздрей к уголкам губ пролегли легкие морщинки, и чем глубже становились они с годами, тем больше казалось, что она постоянно чуть—чуть улыбается.
Анна—Корнелия Карбентус родилась в Гааге, где отец ее носил почетный титул «королевского переплетчика». Дела у Виллема Карбентуса шли прекрасно, а когда ему поручили переплести первую конституцию Голландии, он прославился на всю страну. Дочери его, старшая из которых вышла за дядю Винсента Ван Гога, а младшая за достопочтенного пастора Стриккера из Амстердама, были что называется bien elevees [воспитаны по всем правилам ( фр.)].
Анна—Корнелия была доброй женщиной. Она не видела в мире зла и не знала его. Она знала лишь слабость, искушение, невзгоды и горести. Теодор Ван Гог тоже был добрый человек, но зло он видел прекрасно и проклинал малейшие его проявления.
Центром дома Ван Готов была столовая, где вокруг широкого стола, когда с него убирали после ужина посуду, сосредоточивалась жизнь всего семейства. При уютном свете керосиновой лампы оно собиралось здесь в полном составе и коротало вечера. Анна—Корнелия беспокоилась за Винсента: он похудел и манеры его стали какими—то резкими, порывистыми.