За зиму он сделал для себя массу удивительных открытий: он узнал, что, изображая тело, ни в коем случае нельзя применять берлинскую лазурь, ибо тело тогда становится безжизненным, словно деревянным; что тона на его полотнах должны быть гораздо плотнее и резче, чем теперь; что самый существенный элемент живописи на Юге – это контрасты красного и зеленого, оранжевого и голубого, серно—желтого и сиреневого; что своими полотнами он хотел сказать людям что—то утешительное, нечто такое, что есть в музыке; что он стремился вложить в образы мужчин и женщин нечто божественное, – то, что обычно символически обозначают нимбом вокруг головы и что он пытался выразить сиянием и трепетом своих красок; и, наконец, он понял, что для того, чьим уделом с рождения стала нищета, она неизбывна вовеки.
Один из дядей Ван Гогов скончался и оставил Тео маленькое наследство. Зная о страстном желании Винсента жить вместе с Гогеном, Тео решил половину этого наследства потратить на обстановку гогеновской спальни и на его переезд в Арль. От радости Винсент был на седьмом небе. Он начал обдумывать, как еще лучше украсить свой дом. Ему хотелось написать дюжину панно с изображением великолепных арлезианских подсолнечников – симфонию голубого и желтого.
Возможность переехать в Арль на деньги Тео Гогена, видимо, даже не обрадовала. В силу каких—то непонятных для Винсента причин, Гоген предпочитал околачиваться в Понт—Авене. Винсент рвался поскорей и получше украсить дом, чтобы к приезду старшины мастерская была готова.
Наступила весна. Кусты олеандра на заднем дворе расцвели с таким невероятным буйством, что Винсент лишь диву давался. Рядом с только что распустившимися цветами на склоненных от тяжести ветках были уже увядшие, а молодые побеги, словно брызги зеленых струй, множились с неистощимой силой.
Снова Винсент закинул мольберт за спину и снова отправился в поле – ему хотелось найти подсолнухи для задуманных двенадцати панно. Вспаханная земля была приглушенно—мягких тонов и напоминала цветом крестьянские сабо, по голубому, как незабудки, небу плыли хлопья белых облаков. Несколько подсолнухов Винсент написал на месте еще ранним утром, в самом стремительном темпе, а часть сорвал, унес домой и писал их в зеленой вазе. Стены дома снаружи Винсент, к немалой потехе обитателей площади Ламартина, заново выкрасил желтой краской.
Когда все работы были закончены, пришло лето. Вместе с ним вернулся изнуряющий зной, и упорный мистраль, и беспокойство, которым был заражен самый воздух, и мучительный, тягостно—унылый вид окрестностей и самого городка, прилепившегося к склону холма.
Тем временем приехал Гоген.
Он сошел с поезда до рассвета и дожидался утра в маленьком ночном кафе. Хозяин кафе взглянул на него и воскликнул:
– Да вы ж и есть тот самый его приятель! Я сразу признал вас.
– О каком, черт подери, приятеле ты толкуешь?
– Господин Ван Гог показывал мне портрет, который вы прислали. Вы на нем точь—в—точь, как вылитый.
Гоген отправился будить Винсента. Встреча их была шумной и сердечной. Винсент показал Гогену дом, помог ему распаковать чемодан, расспрашивал о парижских новостях. Они без умолку разговаривали несколько часов.
– Собираешься сегодня работать, Гоген?
– Ты что, принимаешь меня за Каролюса—Дюрана? Вот я только—только сошел с поезда, схватил кисть и тут же увековечил прекрасный закат?
– Нет, что ты, я просто так спросил...
– Тогда не задавай дурацких вопросов.
– Я тоже устрою себе сегодня праздник. Пошли, я покажу тебе город.
Он повел Гогена по холму, через раскаленную солнцем площадь Мэрии; скоро они были уже на проезжей дороге, в другом конце городка. Зуавы маршировали взад и вперед по полю перед своими казармами; их красные фески горели на солнце. Винсент повел Гогена через небольшой парк к римскому форуму. Навстречу то и дело попадались арлезианки, вышедшие подышать свежим воздухом. Винсент с восхищением заговорил о том, как они красивы.
– Ну, что ты скажешь об арлезианках, Гоген? – допытывался он.
– Если хочешь знать, я от них не в таком уж восторге.
– Ты не смотри на формы, ты погляди, какой у них цвет кожи. Полюбуйся, какой колорит придало им солнце.
– А как тут насчет борделей, Винсент?
– Ах, нет ничего приличного – только пятифранковые заведения для зуавов.
Они вернулись домой и принялись обсуждать распорядок жизни. В кухне они прибили к стене ящик и положили в него половину наличных денег – столько—то на табак, столько—то на непредвиденные расходы, столько—то на квартиру. На крышку был положен лист бумаги и карандаш – записывать каждый франк, который берется из ящика. В другой ящик они положили остальные деньги, на еду, разделив их на четыре части – на неделю каждая.
– Ты ведь хороший повар – правда, Гоген?
– Превосходный! Научился, когда плавал в море.
– Ну тогда ты и будешь стряпать. Но сегодня по случаю твоего приезда я сварю суп сам.
Когда вечером Винсент подал суп, Гоген не смог его есть.
– Но понимаю, как это ты умудрился сварить такую адскую бурду. Сказать по правде, это похоже на ту мешанину красок, которая у тебя на картинах.
– А что тебе не нравится на моих картинах?
– Дорогой мой, ты все еще барахтаешься в волнах неоимпрессионизма. Лучше бы тебе бросить этот метод. Он не отвечает твоей натуре.
Винсент резко отодвинул тарелку.
– И у тебя хватает смелости судить так с первого взгляда? Да ты, я вижу, заправский критик!
– А ты посмотри сам. Ведь не слепой же ты, правда? Эти бешеные желтые цвета, например, они же совершенно беспорядочны.