Гоген снова склонил голову и коснулся губами узловатой, загрубелой руки мадам Танги. На этот раз она оттаяла.
– Ладно, хоть ты и мошенник, да еще и льстец, но, так и быть, возьми себе немного красок. Только смотри, чтобы по счету было уплачено!
– За такую доброту, моя милая Ксантиппа, я напишу ваш портрет. Когда– нибудь его повесят в Лувре и он увековечит наши имена.
В этот миг звякнул колокольчик входной двери. Вошел незнакомый человек.
– Я насчет той картины, которая выставлена в окне, – сказал он. – Натюрморт с яблоками. Чья эта картина?
– Это картина Поля Сезанна.
– Сезанна? Никогда не слыхал о таком художнике. Она продается?
– Ах, нет, к сожалению, она уже...
Мадам Танги опустила передник, оттолкнула супруга и со всех ног кинулась к покупателю.
– Ну, конечно, она продается. Какой чудесный натюрморт, не правда ли, сударь? Вам приходилось видеть когда—нибудь такие дивные яблоки? Мы продадим его совсем недорого, сударь, раз он вам так уж понравился.
– Сколько же вы просите?
– Сколько мы просим, Танги? – с угрозой в голосе спросила мадам мужа.
– Три сот... – поперхнулся папаша Танги.
– Танги!
– Две сот...
– Танги!
– Хорошо, сто франков.
– Сто франков? – разочарованно протянул покупатель. – Сто франков за полотно неизвестного художника? Боюсь, что это дорого. Я мог бы дать за него франков двадцать пять.
Мадам Танги сняла натюрморт с окна.
– Поглядите, сударь, это же очень большая картина. Здесь четыре яблока. Четыре яблока стоят сто франков. Вы можете потратить только двадцать пять. Так почему бы вам не купить одно яблоко?
Покупатель поглядел на картину и, подумав, сказал:
– Что ж, пожалуй. Отрежьте это яблоко во всю длину полотна – я покупаю его.
Мадам Танги кинулась к себе в комнату, принесла ножницы и отхватила крайнее яблоко натюрморта. Затем она завернула отрезанный кусок холста в бумагу, отдала его покупателю и получила двадцать пять франков. Покупатель ушел, держа сверток под мышкой.
– Мой драгоценный Сезанн! – застонал папаша Танги. – Я выставил его в окне лишь затем, чтобы люди, поглядев на него минутку, шли дальше счастливые!
Мадам положила искалеченное полотно на прилавок.
– Если в следующий раз кто—нибудь спросит Сезанна, а денег у него будет мало, продай ему одно яблоко. Возьми, сколько тебе удастся. Ему ведь эти яблоки ничего не стоят, он их напишет, если надо, хоть сотню! А ты перестань скалить зубы, Гоген, все это касается и тебя. Я вот сниму со стены твои полотна и буду продавать этих голых язычниц по пяти франков за штуку.
– Моя дорогая Ксантиппа, – отвечал ей Гоген, – как жаль, что мы познакомились слишком поздно! А то вы были бы моим партнером на бирже и мы забрали бы в свои руки весь Французский банк!
Когда мадам удалилась к себе в комнату, папаша Танги вновь обратился к Винсенту:
– Вы ведь художник, господин Ван Гог? Надеюсь, вы будете покупать краски у меня. И, может быть, покажете мне свои картины?
– Буду счастлив услужить вам. Ах, какие чудесные японские гравюры! Они продаются?
– Продаются. Они вошли в моду в Париже с тех пор, как братья Гонкуры начали их коллекционировать. Они сильно влияют на наших молодых художников, уверяю вас.
– Вот эти две мне особенно нравятся. Я хотел бы ими заняться. Сколько вы за них просите?
– Три франка за штуку.
– Я беру их. Ах, господи, совсем забыл! Я потратил сегодня утром последний франк. Гоген, у тебя нет шести франков?
– Не будь смешным, Винсент.
Винсент с сожалением положил гравюры на прилавок.
– Видно, придется оставить их у вас, папаша Танги.
Папаша Танги схватил гравюры, сунул их в руки Винсенту. Он глядел на Винсента и застенчиво, грустно улыбался. Его морщинистое лицо лучилось добротой.
– Вам ведь они нужны для работы. Возьмите их, пожалуйста. А расплатитесь в другой раз.
Тео решил устроить вечеринку и созвать друзей Винсента. Братья сварили четыре дюжины яиц вкрутую, купили бочонок пива и выставили множество подносов с бриошами и печеньем. Табачный дым плавал в воздухе такими густыми клубами, что когда могучий торс Гогена передвигался из одного угла комнаты в другой, казалось, будто океанский корабль рассекает пелену тумана. Лотрек, усевшись в сторонке, колотил яйца о подлокотник любимого кресла Тео и швырял скорлупу на ковер. Руссо никак не мог прийти в себя от того, что получил утром надушенную записку от какой—то поклонницы, которая желала с ним встретиться. Широко раскрывая изумленные глаза, он то и дело принимался говорить об этом необыкновенном событии. Съра развивал свою новую теорию, которую он подробно растолковывал Сезанну, притиснув его к окну. Винсент цедил пиво из бочонка, хохотал над скабрезными анекдотами Гогена, недоумевал вместе с Руссо, кем могла быть его корреспондентка, спорил с Лотреком, как лучше передать цветовое впечатление – пятнами или линиями, – и, наконец, вызволил Сезанна из рук неумолимого Съра.
Все в комнате ходило ходуном, гости возбужденно шумели. Это были люди необычайно самобытные, сильные и неистово эгоистичные, все страстные иконоборцы. Тео называл их маньяками. Они любили пылко спорить, бороться, проклинать, ожесточенно отстаивая свои взгляды и предавая анафеме все остальное. Голоса у них были зычные, грубые, – они нападали буквально на все и вся. Если бы гостиная Тео была просторнее в двадцать раз, то и тогда она оказалась бы тесной для буйной энергии этих воинственных и шумных художников.
Бурное оживление, царившее в комнате, заразило и Винсента: он размашисто жестикулировал и без умолку говорил. У Тео же от всего этого раскалывалась голова. Шум и неистовство были чужды его натуре. Он души не чаял в этих людях, которые собрались в его квартире. Разве не ради них вел он свою молчаливую, непрерывную борьбу с хозяевами фирмы? Но он чувствовал, что их грубоватые ухватки, их резкость и воинственный пыл ему нестерпимы. В характере Тео было много чисто женского. Тулуз—Лотрек, со свойственным ему едким юмором, сказал однажды: